15. ЭПИЛОГ

   Прошло семь лет. В общем все это было давно. Но я и теперь хорошо помню, помню до самого последнего движения тот день, когда только отошел поезд, увозивший Горького. Мысли наши и чувства еще стремились за поездом, еще пацаньи глаза искрились прощальной теплотой, а в моей душе стала на очередь маленькая "простая" операция. Во всю длину перрона протянулись горьковцы и дзержинцы, блестели трубы двух оркестров, верхушки двух знамен. У соседнего перрона готовился дачный на/ Рыжов Журбин подошел ко мне:
   - Горьковцев можно в вагоны?
   - Да.
   Мимо меня пробежали в вагоны колонисты, пронесли трубы. А вот и наше старое шелковое знамя, вышитое шелком. Через минуту во всех окнах поезда показались бутоньерки из пацанов и девчат. Они щурили на меня глаза и кричали:
   - Антон Семенович, идите в наш вагон!
   - А разве вы не поедете? Вы с коммунарами, да?
   - А завтра к нам?
   Я в то время был сильным человеком, и я улыбался пацанам. А когда ко мне подошел Журбин, я передал ему приказ, в котором было сказано, что вследствие моего ухода "в отпуск" заведование колонией передается Журбину.
   Журбин растерянно посмотрел на приказ:
   - Значит, конец?
   - Конец, - сказал я.
   - Так как же... - начал было Журбин, но кондуктор оглушил его своим свистком, и Журбин ничего не сказал, махнул рукой и ушел, отворачиваясь от окон вагонов.
   Дачный поезд тронулся. Бутоньерки пацанов поплыли мимо меня, как на празднике. Они кричали "до свиданья" и шутя приподымали тюбетейки двумя пальцами. У последнего окна стоял Коротков. Он молча салютнул и улыбнулся.
   Я вышел на площадь. Дзержинцы ожидали меня в строю. Я подал команду, и мы через город пошли в коммуну.
   В Куряже я больше не был.
   С тех пор прошло семь советских лет, а это гораздо больше, чем, скажем, семь лет императорских. За это время наша страна прошла славный путь первой пятилетки, большую часть второй, за это время восточную равнину Европы научились уважать больше, чем за триста романовских лет. За это время выросли у наших людей новые мускулы и выросла новая наша интеллигенция.
   Мои горьковцы тоже выросли, разбежались по всему советскому свету, для меня сейчас трудно их собрать даже в воображении. Никак не поймаешь инженера Задорова, зарывшегося в одной из грандиозных строек Туркменистана, не вызовешь на свидание врача Особой Дальневосточной Вершнева или врача в Ярославле Буруна. Даже Нисинов и Зорень, на что уж пацаны, а и те улетели от меня, трепеща крыльями, только крылья у них теперь не прежние, не нежные крылья моей педагогической симпатии, а стальные крылья советских аэропланов. И Шелапутин не ошибался, когда утверждал, что он будет летчиком; в летчики выходит и Шурка Жевелий, не желая подражать старшему брату, выбравшему для себя штурманский путь в Арктике.
   В свое время меня часто спрашивали залетавшие в колонию товарищи:
   - Скажите, говорят, среди беспризорных много даровитых, творчески, так сказать, настроенных... Скажите, есть у вас писатели или художники?
   Писатели у нас, конечно, были, были и художники, без этого народа ни один коллектив прожить не может, без них и стенной газеты не выпустишь. Но здесь я должен с прискорбием признаться из горьковцев не вышли ни писатели, ни художники, и не потому не вышли, что таланта у них не хватило, а по другим причинам: захватила их жизнь и ее практические сегодняшние требования.
   Не вышло и из Карабанова агронома. Кончил он агрономический рабфак, но в институт не перешел, а сказал мне решительно!
   - Хай ему с тем хлеборобством! Не можу без пацанов буты. Сколько еще хороших хлопцев дурака валяет на свете, ого! Раз вы, Антон Семенович, в этом деле потрудились, так и мне можно.
   Так и пошел Семен Карабанов по пути соцвосовского подвига и не изменил ему до сегодняшнего дня, хотя и выпал Семену жребий труднее, чем всякому другому подвижнику. Женился Семен на черниговке, и вырос у них трехлетний сынок, такой же, как мать, черноглазый, такой же, как батько, жаркий. И этого сына среди бела дня зарезал один из воспитанников Семена, присланный в его дом "для трудных", психопат, уже совершивший не одно подобное дело. И после этого не дрогнул Семен и не бросил нашего фронта, не скулил и не проклинал никого, только написал мне короткое письмо, в котором было не столько даже горя, сколько удивления.
   Не дошел до вуза и Белухин Матвей. Вдруг получил я от него письмо:
   "Я нарочно это так сделал, Антон Семенович, не сказал вам ничего, уж вы простите меня за это, а только какой из меня инженер выйдет, когда я по душе моей есть военный. А теперь я в военной кавалерийской школе. Конечно, это я, можно сказать, как свинья, поступил: рабфак бросил. Нехорошо как-то получилось. А только вы напишите мне письмо, а то, знаете, на душе как-то скребет".
   Когда скребет на душе таких, как Белухин, жить еще можно. И можно еще долго жить, если перед советскими эскадронами станут такие командиры, как Белухин. И я поверил в это еще крепче, когда приехал ко мне Матвей уже с кубиком *, высокий, сильный, готовый человек, "полный комплект".
   
   * Кубики - знаки воинского различия среднего комсостава в Красной Армии до 1943 года.
   
   И не только Матвей, приезжали и другие, всегда непривычно для меня взрослые люди, и Осадчий - технолог, и Мишка Овчаренко - шофер, и мелиоратор за Каспием Олег Огнев, и педагог Маруся Левченко, и вагоновожатый Сорока, и монтер Волохов, и слесарь Корыто, и мастер МТС Федоренко, и партийные деятели - Алешка Волков, Денис Кудлатый и Волков Жорка, и с настоящим большевистским характером, по-прежнему чуткий, Марк Шейнгауз, и многие, многие другие.
   Но многих я и растерял за семь лет. Где-то в лошадином море завяз и не откликается Антон, где-то потерялись бурно жизнерадостный Лапоть, хороший сапожник Гуд и великий конструктор Таранец. Я не печалюсь об этом и не упрекаю этих пацанов в забывчивости. Жизнь наша слишком заполнена, а капризные чувства отцов и педагогов не всегда нужно помнить. Да и "технически" не соберешь всех. Сколько по горьковской только колонии прошло хлопцев и девчат, не названных здесь, но таких же живых, таких же знакомых и таких же друзей. После смерти горьковского коллектива прошло семь лет, и все они заполнены тем же неугомонным прибоем ребячьих рядов, их борьбой, поражениями и победами, и блеском знакомых глаз, и игрой знакомых улыбок.
   Коллектив дзержинцев и сейчас живет полной жизнью, и об этой жизни можно написать десять тысяч поэм.
   О коллективе в Советской стране будут писать книги, потому что Советская страна по преимуществу страна коллективов. Будут писать книги, конечно, более умные, чем писали мои приятели-олимпийцы, которые определяли коллектив так:
   "Коллектив есть группа взаимодействующих индивидов, совокупно реагирующих на те или иные раздражители".
   Только пятьдесят пацанов-горьковцев пришли в пушистый зимний день в красивые комнаты коммуны Дзержинского, но они принесли с собой комплект находок, традиций и приспособлений, целый ассортимент коллективной техники, молодой техники освобожденного от хозяина человека. И на здоровой новой почве, окруженная заботой чекистов, каждый день поддержанная их энергией, культурой и талантом, коммуна выросла в коллектив ослепительной прелести, подлинного трудового богатства, высокой социалистической культуры, почти не оставив ничего от смешной проблемы "исправления человека".
   Семь лет жизни дзержинцев - это тоже семь лет борьбы, семь лет больших напряжений.
   Давно, давно забыты, разломаны, сожжены в кочегарке фанерные цехи Соломона Борисовича. И самого Соломона Борисовича заменил десяток инженеров, из которых многие стоят того, чтобы их имена назывались среди многих достойных имен в Союзе.
   Еще в тридцать первом году построили коммунары свой первый завод - завод электроинструмента. В светлом высоком зале, украшенном цветами и портретами, стали десятки хитрейших станков: "Вандереры", "Самсон Верке", "Гильдемейстеры", "Рейнекеры", "Мараты". Не трусики и не кроватные углы уже выходят из рук коммунаров, а изящные сложные машинки, в которых сотни деталей и "дышит интеграл".
   И дыхание интеграла так же волнует и возбуждает коммунарское общество, как давно когда-то волновали нас бураки, симментальские коровы, "Васильи Васильевичи" и "Молодцы".
   Когда выпустили в сборном цехе большую сверлилку "ФД-3" и поставили ее на пробный стол, давно возмужавший Васька Алексеев включил ток, и два десятка голов, инженерских, коммунарских, рабочих, с тревогой склонились над ее жужжанием, - главный инженер Горбунов сказал с тоской:
   - Искрит...
   - Искрит, проклятая! - сказал Васька. Скрывая под улыбками печаль, потащили сверлилку в цех, три дня разбирали, проверяли, орудовали радикалами и логарифмами, шелестели чертежами. Шагали по чертежам циркульные ноги, чуткие шлифовальные "Келенбергеры" снимали с деталей последние полусотки, чуткие пальцы пацанов собирали самые нежные части, чуткие их души с тревогой ожидали новой пробы.
   Через три дня снова поставили "ФД-3" на пробный стол, снова два десятка голов склонились над ней, и снова главный инженер Горбунов сказал с тоской:
   - Искрит...
   - Искрит, дрянь! - сказал Васька Алексеев.
   - Американка не искрила, - завистливо вспомнил Горбунов.
   - Не искрила, - вспомнил и Васька.
   - Да, не искрила, - подтвердил еще один инженер.
   - Конечно, не искрила! - сказали все пацаны, не зная, на кого обижаться: на себя, на станки, на сомнительную сталь номер четыре, на девчат, обмотчиц якоря, или на инженера Горбунова.
   А из-за толпы ребят поднялся на цыпочки, показал всем рыжую веснушчатую физиономию Тимка Одарюк, прикрыл глаза веками, покраснел и сказал:
   - Американская точь-в-точь искрила.
   - Откуда ты знаешь?
   - Я помню, как пускали. И должна искрить, потому вентилятор здесь такой.
   Не поверили Тимке, снова потащили сверлилку в цех, снова заработали над ней мозги, станки и нервы. В коллективе заметно повысилась температура, в спальнях, в клубах, в классах поселилось беспокойство.
   Вокруг Одарюка целая партия сторонников:
   - Наши, конечно, дрейфят, потому что первая машинка. А только американки искрят еще больше.
   - Нет!
   - Искрят!
   - Нет!
   - Искрят!
   И, наконец, не выдержали наши нервы. Послали Е Москву, ахнули поклоном старшим.
   - Дайте одну "Блек и Деккер"!
   Дали.
   Привезли американку в коммуну, поставили на пробный стол. Уже не два десятка голов склонилось над столом, а над всем цехом склонились триста коммунарских тревог. Побледневший Васька включил ток; затаили дыхание инженеры. И на фоне жужжания машинки неожиданно громко сказал Одарюк:
   - Ну вот, говорил же я...
   И в тот же момент поднялся над коммуной облегченный вздох и улетел к небесам, а на его месте закружились торжествующие рожицы и улыбки:
   - Тимка правду говорил!
   Давно мы забыли об этом взволнованном дне, потому что давно машинки выходят по пятьдесят штук в день и давно перестали искрить, ибо хотя и правду говорил Тнмка, но была еще другая правда - в дыхании интеграла и у главного инженера Горбунова:
   - Не должна искрить!
   Забыли обо всем этом потому, что набежали новые заботы и новые дела.
   В 1932 году было сказано в коммуне:
   - Будем делать лейки!
   Это сказал чекист, революционер и рабочий, а не инженер, и не оптик, и не фотоконструктор. И другие чекисты, революционеры и большевики, сказали:
   - Пусть коммунары делают лейки! Коммунары в эти моменты не волновались:
   - Лейки? Конечно, будем делать лейки! Но сотни людей, инженеров, оптиков, конструкторов, ответили:
   - Лейки? Что вы! Ха-ха...
   И началась новая борьба, сложнейшая советская операция, каких много прошло в эти годы в нашем отечестве. В этой борьбе тысячи разных дыханий, полетов мысли, полетов на советских самолетах, чертежей, опытов, лабораторной молчаливой литургии, строительной кирпичной пыли и... атак повторных, еще раз повторенных атак, отчаянно упорных ударов коммунарских рядов в цехах, потрясенных прорывом. А вокруг те же вздохи сомнения, те же прищуренные стекла очков:
   - Лейки? Мальчики? Линзы с точностью до микрона? Хе-хе!
   Но уже пятьсот мальчиков и девчат бросились в мир микронов, в тончайшую паутину точнейших станков, в нежнейшую среду допусков, сферических аберраций и оптических кривых, смеясь, оглянулись на чекистов.
   - Ничего, пацаны, не бойтесь, - сказали чекисты. Развернулся в коммуне блестящий, красивый завод ФЭДов, окруженный цветами, асфальтом, фонтанами. На днях коммунары положили на стол наркома десятитысячный "ФЭД", безгрешную изящную машинку.
   Многое уже прошло, и многое забывается. Давно забылся и первобытный героизм, блатной язык и другие отрыжки. Каждую весну коммунарский рабфак выпускает в вузы десятки студентов, и много десятков их уже подходят к окончанию вуза: будущие инженеры, врачи, историки, геологи, летчики, судостроители, радисты, педагоги, музыканты, актеры, певцы. Каждое лето собирается эта интеллигенция в гости к своим рабочим братьям: токарям, револьверщикам, фрезеровщикам, лекальщикам, и тогда - начинается поход. Ежегодный летний поход - это новая традиция. Много тысяч километров прошли коммунарские колонны по-прежнему по шести в ряд, со знаменем впереди и оркестром. Прошли Волгу, Крым, Кавказ, Москву, Одессу, Азовское побережье.
   Но и в коммуне, и в летнем походе, и в те дни, когда "искрит", и в дни, когда тихо плещется трудовая жизнь коммунаров, то и дело выбегает на крыльцо круглоголовый, ясноокий пацан, задирает сигналку к небу и играет короткий сигнал "сбор командиров". И так же, как давно, рассаживаются командиры под стенами, стоят в дверях любители, сидят на полу пацаны. И так же ехидно-серьезный ССК говорит очередному неудачнику:
   - Выйди на середину!.. Стань смирно и давай объяснение, как и что!
   И так же бывают разные случаи, так же иногда топорщатся характеры, так же временами, как в улье, тревожно гудит коллектив и бросается в опасное место. И все такой же трудной и хитрой остается наука педагогика.
   Но уже легче. Далекий, далекий мой первый горьковский день, полный позора и немощи, кажется мне теперь маленькой-маленькой картинкой в узеньком стеклышке праздничной панорамы. Уже легче. Уже во многих местах Советского Союза завязались крепкие узлы серьезного педагогического дела, уже последние удары наносит партия по последним гнездам неудачного, деморализованного детства.
   И, может быть, очень скоро у нас перестанут писать "педагогические поэмы" и напишут простую деловую книжку: "Методика коммунистического воспитания".
   Харьков. 1925-1935 гг.

Сайт создан в системе uCoz