15. ТРУДНЫЕ ЛЮДИ

   Чобот повесился ночью на третье мая.
   Меня разбудил сторожевой отряд, и, услышав стук в окно, я догадался, в чем дело. Возле конюшни, при фонарях, Чобота, только что снятого с петли, приводили в сознание. После многих усилий Екатерины Григорьевны и хлопцев удалось возвратить ему дыхание, но в сознание он так и не пришел и к вечеру умер. Приглашенные из города врачи объяснили нам, что спасти Чобота было невозможно: он повесился на балконе конюшни; стоя на этом балконе, он, очевидно, надел на себя и затянул петлю, а потом бросился с нею вниз, - у него повреждены были шейные позвонки.
   Хлопцы встретили самоубийство Чобота сдержанно. Никто не выражал особенной печали, и только Федоренко сказал:
   - Жалко казака, - хороший был бы буденновец! Но Федоренко ответил Лапоть:
   - Далеко Чоботу до Буденного: граком жил, граком и помер, от жадности помер.
   Коваль с гневным презрением посматривал в сторону клуба, где стоял гроб Чобота, отказался стать в почетный караул и на похороны не пришел:
   - Я таких, как Чобот, сам вешал бы: лезет под ноги с драмами своими дурацкими!
   Плакали только девочки, да и то Маруся Левченко иногда вытирала глаза и злилась:
   - Дурак такой, дубина какая, ну, что ты скажешь, иди с ним "хозяйнувать"! Вот счастье какое для Наташи! И хорошо сделала, что не поехала! Много их, таких Чоботов, найдется, да всем ублажать? Пускай вешаются побольше.
   Наташа не плакала. Она с испуганным удивлением глянула на меня, когда я пришел к девочкам в спальню, и негромко спросила:
   - Що мени теперь робыты? Маруся ответила за меня:
   - Может, и ты вешаться захочешь? Скажи спасибо, что этот дурень догадался смыться. А то он тебя всю жизнь мучил бы. Что ей "робыть", задумалась, смотри! На рабфаке будешь, тогда и задумывайся...
   Наташа подняла глаза на сердитую Маруську и прислонилась к ее поясу:
   - Ну, добре.
   - Я принимаю шефство над Наталкой, - сказала Маруся, вызывающе сверкнув на меня глазами, Я шутя расшаркался перед нею, - Пожалуйста, пожалуйста, товарищ Левченко. А мне можно с вами "на пару"?
   - Только с условием: не вешаться! А то видите, какие шефы бывают, ну их к собакам. Не столько того шефства, сколько неприятностей.
   - Есть не вешаться!
   Наташа оторвалась от марусиного пояса и улыбалась своим новым шефам, даже порозовела немного.
   - Идем завтракать, бедная девочка, - сказала весело Маруся.
   У меня на этом участке сердце стало... ничего себе. К вечеру приехали следователь и Мария Кондратьевна. Следователя я упросил не допрашивать Наташу, да он и сам был человек сообразительный. Написав короткий акт, он пообедал и уехал. Мария Кондратьевна осталась погрустить. Поздно ночью, когда уже все спали, она зашла в мой кабинет с Калиной Ивановичем и устало опустилась на диван:
   - Безобразные ваши колонисты! Товарищ умер, а они хохочут, а этот самый ваш Лапоть так же валяет дурака, как и раньше.
   На другой день я проводил рабфаковцев. По дороге на вокзал Вершнев говорил:
   - Хлопцы н-не понимают, в чем дело. Ч-ч-человек решил умереть, значит, жизнь плохая. Им к-кажется, ч-что из-з-за Наталки, а на самом деле не из-за Наталки, а такая жизнь.
   Белухин завертел головой:
   - Ничего подобного! У Чобота все равно никакой жизни не было. Чобот не человек, а раб. Барина у него отняли, так он Наташку выдумал.
   - Выкручуете *, хлопцы, - сказал Семен. - Этого я не люблю. Повесился человек, ну, и вычеркни его из списков. Надо думать про завтрашний день. А я вам скажу: тикайте отсюда с колонией, а то у вас все перевешаются.
   
   * Выкручуете - хитрите (Прим. автора.)
   
   На обратном пути я задумался над путями нашей колонии. В полный рост встал перед моими глазами какой-то грозный кризис, и угрожали полететь куда-то в пропасть несомненные для меня ценности, ценности живые, живущие, созданные, как чудо, пятилетней работой коллектива, исключительные достоинства которого я даже из скромности скрывать от себя не хотел.
   В узком коллективе неясность личных путей не могла определять кризиса. Ведь личные пути всегда неясны. И что такое ясный личный путь? Это отрешение от коллектива, это концентрированное мещанство: такая ранняя, такая скучная забота о будущем куске хлеба, об этой самой хваленой квалификации. И какой квалификации? Столяра, сапожника, мельника. Нет, я крепко верю, что для мальчика в шестнадцать лет нашей советской жизни самой дорогой квалификацией является квалификация борца и человека.
   Я представил себе силу коллектива колонистов и вдруг понял, в чем дело: ну, конечно, как я мог так долго думать! Все дело в остановке. Не может быть допущена остановка в жизни коллектива.
   Я обрадовался по-детски: какая прелесть! Какая чудесная, захватывающая диалектика! Свободный рабочий коллектив не способен стоять на месте. Всемирный закон всеобщего развития только теперь начинает показывать свои настоящие силы. Формы бытия свободного человеческого коллектива - движение вперед, форма смерти - остановка.
   Да, мы почти два года стоим на месте: те же поля, те же цветники, та же столярная и тот же ежегодный круг.
   Я поспешил в колонию, чтобы взглянуть в глаза колонистов и проверить мое великое открытие.
   У крыльца белого дома стояли два извозчичьих экипажа, и Лапоть меня встретил сообщением:
   - Приехала комиссия из Харькова.
   "Вот и хорошо, - подумал я, - сейчас мы это дело решим".
   В кабинете ожидали меня: Любовь Савельевна Джуринская, полная дама, в темно-малиновом, не первой чистоты платье, уже не молодая, но с живыми и пристальными глазами, и невзрачный человек, полурыжий, полурусый, не то с бородкой, не то без бородки; очки на нем очень перекосились, и он все поправлял их свободной от портфеля рукой.
   Любовь Савельевна заставила себя приветливо улыбнуться, когда знакомила меня с остальными:
   - А вот и товарищ Макаренко. Знакомьтесь: Варвара Викторовна Брегель, Сергей Васильевич Чайкин.
   Почему не принять в колонии Варвару Викторовну Брегель - мое высшее начальство, но с какой стати этот самый Чайкин? О нем я слышал - профессор педагогики. Не заведовал ли он каким-нибудь детским домом?
   Брегель сказала:
   - Мы к вам специально - проверить ваш метод.
   - Решительно протестую, - сказал я. - Нет никакого моего метода.
   - А какой же у вас метод?
   - Обыкновенный советский. Брегель зло улыбнулась.
   - Может быть, и советский, но во всяком случае не обыкновенный. Надо все-таки проверить.
   Начиналась самая неприятная беседа, когда люди играют терминами, в полной уверенности, что термины определяют реальность. Я поэтому сказал:
   - В такой форме я беседовать не буду. Если угодно, я вам сделаю доклад, но предупреждаю, что он займет не меньше трех часов.
   Брегель согласилась. Мы немедленно уселись в кабинете, заперлись, и я занялся мучительным делом: переводом на слова накопившихся у меня за пять лет впечатлений, соображений, сомнений и проб. Мне казалось, что я говорил красноречиво, находил точные выражения для очень тонких понятий, аналитическим ножом осторожно и смело вскрывал тайные до сих пор области, набрасывал перспективы будущего и затруднения завтрашнего дня. Во всяком случае, я был искренним до конца, не щадил никаких предрассудков и не боялся показать, что в некоторых местах "теория" казалась мне уже жалкой и чуждой.
   Джуринская слушала меня с радостным, горящим лицом, Брегель была в маске, а о Чайкине мало я заботился.
   Когда я окончил, Брегель постучала полными пальцами по столу и сказала таким тоном, в котором трудно было разобрать, говорит ли она искренно или издевается:
   - Так... Скажу прямо: очень интересно, очень интересно. Правда, Сергей Васильевич?
   Чайкин попытался поправить очки, впился в свой блокнот и очень вежливо, как и полагается ученому, со всякими галантными ужимочками и с псевдопочтительной мимикой произнес такую речь:
   - Хорошо, это, конечно, нужно все осветить, да... но я бы усомнился и сейчас в некоторых, если можно так выразиться, ваших теоремах, которые вы любезно нам изложили с таким даже воодушевлением, что, разумеется, говорит о вашей убежденности. Хорошо. Ну, вот, например, мы и раньше знали, а вы как будто умолчали. У вас здесь организована, так сказать, некоторая конкуренция между воспитанниками: кто больше сделает - того хвалят, кто меньше - того порицают. Поле у вас пахали, и была такая конкуренция, не правда ли? Вы об этом умолчали, вероятно, случайно. Мне желательно было бы услышать от вас: известно ли вам, что мы считаем конкуренцию методом сугубо буржуазным, поскольку она заменяет прямое отношение к вещи отношением косвенным? Это- раз. Другой: вы выдаете воспитанникам карманные деньги, правда, к праздникам, и выдаете не всем поровну, а, так сказать, пропорционально заслугам. Не кажется ли вам, что вы заменяете внутреннюю стиму-лировку внешней и при этом сугубо материальной? Дальше: наказания, как вы выражаетесь. Вам должно быть известно, что наказание воспитывает раба, а нам нужна свободная личность, определяющая свои поступки не боязнью палки или другой меры воздействия, а внутренними стимулами и политическим самосознанием...
   Он еще много говорил, этот самый Чайкин. Я слушал и вспоминал рассказ Чехова, в котором описывается убийство при помощи пресс-папье; потом мне показалось, что убивать Чайкина не нужно, а следует выпороть, только не розгой и не какой-либо царскорежимной нагайкой, а обыкновенным пояском, которым рабочий подвязывает штаны. Это было бы идеологически выдержанно.
   Брегель меня спросила, перебивая Чайкина:
   - Вы чему-то улыбаетесь? Разве смешно то, что говорит товарищ Чайкин?
   - О, нет, - сказал я, - это не смешно...
   - А грустно, да? - улыбнулась, наконец, и Брегель.
   - Нет, почему же, и не грустно. Это обыкновенно. Брегель внимательно глянула на меня и, вздохнув, пошила:
   - Трудно вам с нами, правда?
   - Ничего, я привык к трудным. У меня бывают гораздо труднее.
   Брегель вдруг раскатилась смехом.
   - Вы все шутите, товарищ Макаренко, - успокоилась она наконец. - Вы все-таки что-нибудь ответите Сергею Васильевичу?
   Я умильно посмотрел на Брегель и взмолился:
   - Я думаю, пускай и по этим вопросам тоже научпедком займется. Ведь там все сделают как следует? Лучше давайте обедать.
   -Ну хорошево - немного надулась Брегель. - Да, скажите, а что это за история: выгнали воспитанника Опришко?
   - За пьянство.
   - Где же он теперь? Конечно, на улице?
   - Нет, живет рядом, у одного куркуля.
   - Значит, что же, отдали на патронирование?
   - В этом роде, - улыбнулся я.
   - Он там живет? Эго вы хорошо знаете?
   - Да, хорошо знаю: живет у куркуля местного, Лукашенко. У эчого доброго человека уж два беспризорных "на патронировании".
   - Ну, это мы проверим.
   - Пожалуйста.
   Мы отправились обедать. После обеда Брегель и Чайкин захотели убедиться в чем-то собственными глазами, а я снял шапку перед Любовью Савельевной.
   - Милый, дорогой, родненький Наркомпрос! Нам здесь тесно и все сделано. Мы запсихуем здесь через полгода. Дайте нам что-нибудь большое, чтобы голова закружилась от работы. У вас же много всего! У вас же не только принципы!
   Любовь Савельевна засмеялась и сказала:
   - Я вас хорошо понимаю. Это можно будет сделать. Пойдем, поговорим подробнее... Но постойте, вы все о будущем. Вас очень обижает эта ревизия?
   - О нет, пожалуйста! А как же иначе?
   - Ну, а выводы, все эти вопросы Чайкина вас не беспокоят?
   - А почему? Ведь ими будет заниматься научпедком? Это ему беспокойство, а мне ничего...
   Вечером Брегель, уходя спать, поделилась впечатлениями:
   - Коллектив у вас чудесный. Но это ничего не значит, методы ваши ужасны.
   Я в глубине души обрадовался: хорошо еще, что она ничего не знает об обучении наших барабанщиков.
   - Спокойной ночи, - сказала Брегель. - Да, имейте в виду, вас никто и не думает обвинять в смерти Чобота...
   Я поклонился с глубокой благодарностью.

Сайт создан в системе uCoz